USD 105.0604 EUR 110.4943
 

«Чтобы никто не мог пройти, не поклонившись...»

Записал Анатолий ВЕНДЛЕР. Руководитель филиала НО РНД. г. Татарск.



Дел невпроворот, но ноги не слушаются. Как всегда неожиданно, наваливается очередное, бессчетное испытание. Ушли из жизни самые близкие, некому пожаловаться на свою судьбу, не на кого обратить свое тепло души, заботу. А ведь всю сознательную жизнь Елизавета Фридриховна положила на алтарь служения ради жизни другого.

— Мне не было еще пятнадцати, когда я стала матерью двоих детей, рабыней на колхозной ферме. Почему рабыней? Да потому что работать заставляли от зари до зари, но ни денег, ни продуктов не давали.

Шла война, всем было горе. Оно из каждого угла хаты смотрело пустыми глазницами, морозило души, обволакивало страхом ожидания худшего.

Случилось так, что нас с мамой, Марией-Елизаветой Шпет, в одночасье, насильственно, по указу тогдашнего режима выгнали из дома: погрузили в «телячьи» вагоны и привезли в Сибирь. Расселили нас по малым деревням. Старшие сестры и брат имели уже свои семьи. Маму, меня (самую младшую в семье) и сестру Наталию с двумя детьми завезли в деревню Чаны-Сакан.

На берегу Волги в селе Бангард отобрали дом, хозяйство и все нажитое. Здесь, в Сибири, не дали ни жилья, ни пособия на прокорм, но на следующий день по приезде уже вывели на ферму. Привезли работать и умирать. Видимо, так было задумано теми, кто готовил указ о насильственном переселении целого народа только по национальному признаку — российских немцев. Предки наши более чем за два столетия превратили заволжские степи в цветущие сады и хлебную житницу.

Стали мы обживаться, сближаться с местными. Делить нам нечего, больше общего — горе, труд в колхозе и голодное существование. Но беда не приходит одна. В начале 1942 года забрали в трудовой лагерь сестру Наталию. Когда охранники привели ее с фермы в нашу комнатушку собрать в дорогу какие-никакие вещи, Наталия объявила, что возьмет детей с собой. Офицер зло хмыкнул и ткнул пальцем в мою сторону: «Теперь она им будет и матерью, и отцом. А ты собирайся». Трехлетний Юра и пятилетняя Зельма облепили маму и в голос ревели. У меня все внутри упало от такого безнаказанного издевательства над женщиной-матерью.

Через два года старшая сестра Луиза привезла домой Наталию, от роду ей не было еще тридцати лет, но выглядела, как говорится, «краше в гроб кладут». У детей — радость, мама дома. Щебечут, ласкаются, а она беззвучно улыбается и роняет слезы на их головки.

Мы старались кормить Наталию чаще и лучшим из того, что у нас было. Она делала вид, что кушает, а сама тянула время, чтобы мы отвернулись или ушли из комнаты. Еду она скармливала детям. Они всячески отнекивались и просили маму кушать и скорее поправляться, при этом по-детски наивно прятали глаза, в которых читался голод. Материнское сердце и ласковые слова легко ломали сопротивление Юры и Зельмы, они теснее прижимались к исхудавшему телу матери, молча проглатывали кусочки хлеба или половинку картофелины. Зимой 1945 года распухшее от голода тело Наталии Фридриховны Pax (Шпет) похоронили на деревенском кладбище. Осталась я единственной живой душой в ответе за жизнь племянников. В колхозе вообще ничего не платили за труд на ферме. Мама давно ушла в Татарск и жила на милостыню от людей, а нам троим и вовсе грозила голодная смерть.

Обрядила я их во всю ту одежонку, которая у нас была. А на ноги обуть нечего, завернула их в стеганое одеяло и на салазках повезла в город. Обошла я все приюты и детские дома, стучалась в кабинеты райисполкома. Но, увы, детям нигде не было места. В отчаянии я села на лавку в коридоре исполкома и улилась слезами. Через слезы выплескивалась из меня усталость таскать за собой сани, голод и мороз, пробиравший до костей, и страх перед предстоящей ночью. Ни крова, ни еды — есть с чего завыть.

Вывела меня из этого состояния чужая рука на моем плече. Первое, что я увидела сквозь слезы, — это аккуратные валенки, а надо мной пожилой мужчина с добрым лицом. Первое мое движение — попыталась сунуть глубже под лавку мои ноги, замотанные в куски сукна от солдатской шинели и обвязанные пестрыми тесемками. Верхняя часть шинели была на мне как куртка. Не снимая руки, мужчина присел рядом. А у меня внутри от плеча тепло обволакивает и мысли: «Это Бог послал нам ангела-хранителя».

— Доченька, я твою беду знаю. Послушай меня и постарайся увезти детей в село Казачий Мыс. Уверяю, там вас примут.

— Мне бы коня, чтобы их увезти.

— Ты уж постарайся. Не могу я тебе сегодня помочь, у тебя получится.

Это была моя встреча с председателем райисполкома Кравченко. И действительно, с этого дня нам троим чаще стало улыбаться счастье.

В моем скудном скарбе наибольшую ценность представлял алюминиевый ковш, наш семейный, из дома на Волге. В селе Киевка я постучалась в дом и предложила его хозяйке за любое съестное.

— Ковш поставь, а за картошкой приходи утром, — сказала сквозь зубы хозяйка и выхватила при этом мое добро у меня из рук.

— У меня еще двое ребят, мы очень голодные. Сжальтесь.

— Иди, — и вытолкнула меня за порог.

И снова обида и липучий страх: что с нами будет? Уже у калитки слышу: кто-то из-под навеса мычит мне в спину. Это хозяйская дочь, с детства немая, но я знала ее доброй и общительной. Она сунула мне в руки пять крупных картофелин и поспешила в хату. Я только успела на миг увидеть большие лучистые глаза нашей спасительницы. Ужином мы были обеспечены. На другой день было солнечно и морозно. Под ногами искристая белизна, над нами синь небесная и тишина. Природа затаилась. Я — одна и санки с живым грузом. За последнюю неделю от веревок постоянная боль в плечах, которая передалась в спину и колени. Чтобы забыться от голода и боли, то мурлычу под нос, то громко разговариваю. То и дело окликаю Зельму или Юру — не дай бог уснут, замерзнут.

Тишину природы разорвали мальчишеские голоса и хохот. Радоваться надо — есть еще люди, кому весело. А меня прострелил страх до пяток. Было с чего. Накануне вечером зашла в избу попросить милостыню, а там скучковались подростки, мои сверстники, время коротали. Обступили меня: «Тебе, немчура, пирогов с чем, с ягодой или грибами?» — и давай меня хором толкать и пинать. С крыльца столкнули, еще в снегу попинали. Еле очухалась, до детей доползла, притащились мы в домишко, где жила немецкая семья. Обогрелись, но еды в этот вечер не видели.

Санки стягиваю к обочине, а мысли одна страшнее другой. Изобьют, а то еще и поиздеваются, и будут наши тела здесь в поле валяться. Прощаюсь со всеми святыми, не за себя молю, за детей защиту выпрашиваю. Обоз остановился, окружили нас мальчишки, разговаривают: «Что везешь, девочка?» — «Детей в Казачий Мыс». — «Детей? Да ты сама мужичок с ноготок». Так я и выглядела в обмотанной одежонке. В семье я ростом была самая маленькая, да и весу во мне было пуда три. «Поедешь с нами». Самый рослый подхватил санки — и в короб, и меня сгребли туда же. Когда тулупом накрыли, сердечко мое и вовсе обмякло, племянники зашептались — мы живые. День 3 февраля нам запомнился, как второе рождение. В деревне Кабанка наш обоз остановился у конторы. Нас выгрузили, меня повели, а двое ребят понесли живой тюк. Там мы увидели женщину, одетую по-городскому, высокую и красивую. Позже оказалось, что она председатель колхоза.

«Принимай, Мария Сергеевна, вот на дороге подобрали». — «А что это?» — трогая тюк, уложенный на лавку, спросила она. «А это дети и есть, а эта малявка — их старшая».

Ребята потоптались и заспешили к саням, Мария Сергеевна ловко распустила узлы на одеяле, ребятишки вскочили неловко, ноги не гнутся, затекли, шатаются, поджимают от холодного пола свои красные «лапки». Со стоном и глубоким вздохом сгребла детей и поставила на стол.

— Да что же это творится, как можно? — захлопотала она вокруг детей. Вместе мы натаскали дров к печке. Она, добрая душа, принесла нам полведра картошки, соли и кастрюльку. Утром Мария Сергеевна увела нас к себе домой и угостила молоком с хлебом. Совпало так, что в этот день председатель обязан был выделить подводу и сопроводить раненого фронтовика до села Казачий Мыс. В сани настелили сено, Мария Сергеевна одела солдата в ватник, нас троих укутала в тулуп и сама отвезла по назначению. Под тулупом я молилась, как могла, Богу, благодарила за то, что последние дни он послал нам ангела-хранителя, который вел от одного доброго человека к другому.

В детском доме нам напрямую отказали: он был переполнен, на 80 мест было уже принято 88 мальчишек и девчонок. Мои мольбы и слезы, уговоры председателя сельсовета Чеканникова Филиппа Филипповича размягчили сердце директора детского дома Мартьянова Александра Семеновича. После его слова «приму» меня охватил приступ рыданий, я хотела улыбаться, но кривила при этом только рот и грубым рукавом своего полупальто размазывала слезы по лицу.

Когда детей отмыли и одели во все чистое, настала пора нам расставаться. Мне было легко, дети в тепле и сыты, значит, будут жить. Я свою миссию перед сестрой выполнила. При прощании Зельма, не выпуская Юрину руку, упала мне на грудь, втискивается в меня, что-то бормочет. И Юра — в рев, вцепился в мои лохмотья. «Тетя, не оставляй нас. Если ты уйдешь, я уведу братика в поле, там мы наедимся травки и умрем. Ты будешь плакать». А я уже и так вся в слезах. Что за день! Вроде жизнь устроилась, а тут опять расстройство. Воспитатели и старшие воспитанники кое-как успокоили Зельму. Удивительно, как дети-сверстники быстро находят общий язык. Зельма и Юра могли объясняться только на немецком языке.

Пришла я в сторожку к бабе Варе, вся зареванная, бледная от пролитых слез. Рассказала ей об угрозе племянницы. «А ты и не уходи. Оставайся, перебьемся вместе. Да и они пообвыкнут, всем будет легче», — утешила меня добрая душа. Между разговорами она поставила нам по кружке чая, заваренного на солодке. Баба Варя числилась техничкой в сельсовете, но выполняла она работу истопника, дворника и сторожа. И я как тень везде за ней, она при деле — и я в работе. Тут мне стали носить работу: кому шерсть растеребить, спрясть, кому носки связать. Мое рвение в работе отметил Филипп Филиппович и опять уговорил директора детдома взять меня в штатные paботники, определили меня в прачечную. Как рабочему, мне выдали продуктовую карточку. Я даже иногда гордилась за себя, что получала в лавке продукты и хлеб. Все это я сберегала и при случае переправляла в деревню голодающим сестрам. Постепенно все оставшиеся в живых члены семьи перебрались в Казачий Мыс.

У меня есть мечта и надежда, что когда-нибудь в Новосибирске или Саратове будет поставлен памятник женщине-матери из числа жертв политических репрессий. Памятник в таком исполнении, чтобы никто не мог пройти мимо, не поклонившись.

По натуре я всегда довольствуюсь тем, что есть, а душою радуюсь, когда могу помочь дочери, внукам. Мне хорошо, когда вижу их жизнерадостными.

И в хоре голосов нет удержу и мне,
Ликую, радуюсь со всеми.
Пускай в морщинах лоб,
Пусть волос в седине,
Пред родником живым
Я преклоню колени.
А. Цильке.