USD 103.7908 EUR 108.8705
 

Женщина из русского селения

Владимир ПАЛЬЧИКОВ. Чановский район.



— Жизнь у меня нелегкая, — говорит она, вздыхая. — В семье нас было шестеро, и все девчонки. Отец мой украинец, мать русская, чалдонка из Барабинского района.

— Чалдонка — это как?

Встрепенулась, лицо на миг прояснилось, ровно бы осветилось, зажглось добрым светом.

— Это значит, она сибирская, местных корней. Я тоже девять лет в Черниговке прожила, там украинцев много. После в Покровке жили. А уж оттуда приехала сюда, в Старую Преображенку. Уже почти двадцать лет здесь. Дояркой на ферме работаю. А что? Очень даже хорошо и платят баско — летом так до пяти тысяч выходит. Ну а зимой, знамо дело, поменее того, потому как и молока меньше...

Наталье Владимировне Федоровой чуть более сорока, но по мере того, как развертывается ее рассказ, я все больше и больше нахожу в ее биографии черточки из той поры, которая называлась военной. Почему-то сравниваю ее со своей матерью, оставшейся в войну один на один с лихолетьем, с тремя детьми. Порой мне даже приходит на ум, что этой женщине, собеседнице моей, было еще труднее, чем тем колхозницам, которые бедовали в войну и после нее, вынеся на своих плечах огромную непомерную тяжесть, и не сломались, выстояли.

Ведь войне, и все это прекрасно знали, будет когда-то конец, а когда случился перелом после Сталинградской битвы и Орлово-Курской дуги, советский народ воспрял духом и жил на одном дыхании в ожидании скорой победы.

У моей собеседницы ничего этого нет: село истерзано и замучено безвременьем. Борьба за выживание с каждым днем и годом становится все напряженнее и ожесточеннее. Вышла замуж, и вроде бы полегчало: двое не один, вдвоем и батьку легче бить. Но первый муж, от которого родились трое детей, пил «горькую» не на жизнь, а на смерть. Разошлись. Вышла за другого. Родилась девочка. Но и второй тоже оказался не лучше первого: пил, не просыхая. Хуже того, кулаки распускал и скоро оказался в местах, не столь отдаленных.

Вот тогда-то и наступила для Натальи ее «война» в мирное время. Четверых одеть, обуть надо, накормить, в школу снарядить. Живут селяне сейчас больше от скотины да огорода, то есть от своего подсобного хозяйства. От той же коровы-кормилицы, поросенка, овец, птицы всякой. Но их, как и детей, тоже кормить надо. Надо сена накосить, надо навоз из стайки выгрести. И все одна да одна: ни помощи, ни поддержки.

А родители? Поди, помогали? Родители тоже разошлись. Отец сошелся с другой, а мать? Ах, да что об этом говорить, мать тоже частенько в загуле, и что можно с этим сделать?

Куда ни кинь взгляд — пьянство да пьянство. Эта грязь, ровно бы зловонная навозная жижа, захлестнула нашу жизнь. Тут и самой трудно устоять, удержаться от того, чтобы не пойти по стопам прочих, не утонуть в мутном потоке неустроенности и неразберихи. Но выстояла, вытерпела и детей подняла. Суицид тоже никогда не казался облегчением, хотя речка Омка совсем рядом течет, считай, что под самыми окнами. А весной, в половодье, она особенно глубока, и вода студеная-престуденая, сразу, как кипятком обварит, и унесет к себе на самое дно, успокоит.

— В Бога, однако, веруешь, а вера спасет, выручит. На нее нынче опора?

— Верую, когда совсем невмоготу делается и молюсь: жарко-жарко, хотя и молитв ни одной не знаю. А отступит, отойдет, то и про Бога забудешь... Я в человеческую добрую душу больше верую.
Странно, даже очень странно, но эта не очень грамотная женщина часто заводит разговор о душе, о душевном: о хорошем, чутком человеке, о приятной для сердца встрече.

— Вы нашего бывшего председателя колхоза Владимира Тимофеевича Гойденко знавали? — это уже вопрос ко мне.

— В общем-то, да, знавал...

— Редкой души человек. Я к нему в контору постоянно приходила, будто на исповедь. Все расскажу как есть, что на сердце лежит, что камнем душу давит. Ну и мучки между делом попрошу, комбикормов или сенца там привезти на подворье. Не откажет. Не-ет. А раз, — испуганно смотрит на дверь, не подслушивает ли кто. Там в самом деле кто-то ходит, аж половицы в коридоре скрипят. — У меня первотелка не могла растелиться. Шестеро мужиков приплод тянули, мертвяка вытащили и от усердия, знать, позвоночник у теляшки сломали. Прирезать пришлось. Гора мяса среди ограды, а на дворе весна, жарко. Что делать с мясом: и в три горла не съесть. А уж телушку как жаль. Хоть плачь. Снова иду к Гойденко: «Помоги».

— И что — помог?

— Помог.

— Только не пойму, а что тут особенного?

— Но как же? У председателя что, других дел, кроме моих, нет? У него посевная идет, тракторы работают, а он должен телушкой заниматься. Другой бы плюнул или куда подальше послал. И никто бы его не осудил за это.

А дальше было вот что: отбыл первый муженек срок и стал приставать и снова кулаками размахивать, как на родную.

— А мне такого не надо. Мне драки ни к чему и пьянки тоже. Я как огня их боюсь и, чтобы поиметь заслон от драчливого да неугодного, приняла мужичонку. Вот с ним и живу.

— И как? Уж этот наверняка в рот спиртного не берет?

— Да нет нонче таких. Откуда им взяться-то, коли жизнь срамная да никчемная началась. Хуже военной... Как-то главный колхозный агроном Владимир Владимирович Публиковский группу «комсомольцев-добровольцев» для кодирования набирал, чтобы везти их на лечение в Венгерово. Я и прошу: «Уж вы и мою заслону прихватите» — «А вопрос с ним согласован? Дело-то добровольное» — «Формальное согласие получено» — «Тогда прихвачу».

— Помогло ли лечение?

— Уже две недели, как твое стеклышко, по ограде ходит.

Для уставшей от пьяной жизни, словно озябшей на морозе женщины, и эти две недели вроде светлого Христова праздника. Они так редки у нее: все бегом, все на ходу, все в работе и даже слезы вытереть ладом нет времени. И хорошо, если добрый человек встретится, с которым можно душеньку отвести.

— Уж как мне с соседями повезло, — хвалится она. — Мы в двухквартирнике живем. Через стенку пенсионеры Поцелуевы: дядя Тима и тетя Лена. До чего приветливые да ласковые, будто родные по крови. И помогут. Дядя Тима ветврач: поросенка подкастрировать, бычка подложить — это запросто, и плату не берет. Или вот если деньжонок занять, опять же к соседям бегу. Не откажут. Последнее отдадут.

Светлых пятен в ее жизни не очень много, и потому она сама так отзывчива на доброту да ласку. Душевное тепло нужно для того, чтобы быть уверенным в себе, чтобы не споткнуться, не пойти по пути тех, кто потерял себя, погряз в пьянстве и безделье.

Может, от того понравились телесериалы. Смотрит и насмотреться не может: они там, на экране, чистенькие да ухоженные, и все у них красиво: и лицо, и руки, и одежда — ну, прямо по Чехову. И слова грубого, матерного никому не скажут, и водку, как наши алкаши, не хлещут: пригубят только и снова отставят. А уж свои, деревенские, никогда до этого не додумаются: коль попало спиртное в руки, то уж пьют до поросячьего визга.

— Живут же люди, — говорю ей. — Нам бы так, а?

— Вы это напрасно, нам так сроду не жить. Фигурой не вышли. А смотреть приятно, аж сердце замирает... Наших бы алкашей показали. Поди бы, стыдно было.

— Да кто знает, — отвечаю. — Стыд — не дым, глаза не ест.

— Тоже верно, — соглашается она и тут же возражает: — Люди не все спились, и добрые работники есть. На них колхоз держится. И надежд на лучшее не теряем. Иначе бы совсем плохо было.

Наталья Владимировна, собеседница моя, доярка по призванию, как-никак первый класс у нее, работает в небольшом звене, в нем пять человек, пять женщин, и все молодые. Наталья Товкач только-только закончила школу, одиннадцать классов, и сразу на ферму.

— А ведь могла бы учиться?

— Ясное дело. Но коли поддержки нет. Родители-то... — и снова вздыхает, печалится, — в рюмку заглядывают, не до того им.

Ирина Алейникова тоже из молодого пополнения: неправда, что вся молодежь в город уезжает. А вот Наталья Захарова — ровесница Наталье Федоровой... Кстати, Захарова — самая лучшая доярка в Чановском районе. А уж следом за ней — Федорова.

— Не завидуешь подружке?

Даже бровью не повела.

— А чего завидовать? Только этого не хватало. Сегодня — она, завтра — я.

Женщины обслуживают по полсотни коров. В колхозе по сию пору действуют молокопроводы — молоко сливают в общий бак, но ни ссор, ни зависти среди доярок нет. Для точного учета существуют контрольные дойки, а для мира — нормальные рабочие условия, которые создал колхоз, также самый лучший в районе.

А время-то идет да идет, и остановить его никак невозможно. Дети у Натальи Владимировны тоже выросли. У старшего, Федора, трое ребятишек, сам работает скотником, прибирает за молодняком. Одна взрослая дочь в Покровке, уехала к деду, да там и загостилась, устроилась на работу, и тоже на ферму. Вторая дочь тоже родила. Внуков полно, успевай, бабка, только поворачиваться — гостинцы покупай. А бабка и по дому кружится, корова у нее, телочка, два бычишки, птица. Бычков в качестве премии дают: колхоз посчитал, что так будет выгоднее, нежели деньги выдавать, и себе, да и людям тоже.

Как попало, на глазок, да по-быстрому ничего не делала: это уж у нее в крови, в генах заложено...

Про женщин в русских селениях говорил в свое время один хороший, знаменитый поэт и словно бы в наше время заглянул. Годы-то прошли какие, а словно бы ничего не изменилось на святой Руси. Сельская женщина все так же в поту добывает свой хлеб: и квасок у нее — лучше не надо, и еда всякая водится. И дети прибраны, обуты да одеты, и мужику она — надежда да опора, и государству, державе своей. И покуда будут они у нас — жить будем, стоять будем, и никакая сила не сможет побороть нас.