Глухарь из Чуула
Сбывалась моя давняя мечта. Спозарань — только-только проклюнулось и стало яриться солнце — с промысловиком Никитой, сутулым детиной под сажень, мы выехали на вершнях в урочище Чуул, на глухариное токовище.
* * *
Лишь к вечеру мы достигли бревенчатой избушки в моховом ряму — одном из уделов того самого васюганского царства, которое неведомо кто и когда нарек Чуулом.
* * *
Мой охотничий сторожок, как я его ни «накручивал», не сработал, а Никита уже зажег керосиновый фонарь, налил из термоса по кружке крепкого чая и поделился погодой:
— Всю ночь дуло, с юга. Это нам на руку — снег уполовинило. А сейчас, как по заказу, — тишина.
По невидимой дороге мы пошагали в ночь: Никита впереди, я — на шорох его резиновых сапог — следом. Чувствую слабую дрожь. После избушки свежо, влажно, но дрожь скорее от волнения. Страшновато. От возможной неудачи из-за какой-либо личной оплошки.
— Не плошай. Встречаемся в избушке, — напарник легонько толкнул меня в плечо и окончательно растаял в темноте.
Вот тут-то — без широкой спины Никиты — стало совсем тревожно, даже не по себе. Теперь ты один на один с глухарем, играющим с тобой в прятки. Теперь, что бы ни случилось, в ответе ты сам и только сам.
И я осторожно пошел на песню, обходя белые островки снега — в них шорох шагов гораздо слышнее. Под ногами угадываю то мягкий мох, то вековые пружинистые кладези багульника — живого и отмершего. Только бы ветка под ногой не треснула да не оступиться с хлюпом в какой-нибудь бочаг.
«Остановись. Послушай...» Песня глухаря уже слышится четче. Сколько ни читал про то, что у глухаря во время точения складка в слуховом проходе наливается горячей кровью и наглухо его перекрывает, а как-то не верилось в такое «здесь и сейчас».
Глухарь замолчал. Минута, две, пять... Растяпа! Конец охоте? Обескураженно я вслушивался в рям. Может, услышу другого?
— Тэк? — вознеслось наконец над рямом. — Тэк!
Словно наверстывая упущенное, глухарь исполнял свои песни-кличи все громче и чаще, скрежетания следовали одно за другим. Не успевая как следует сориентироваться, я прыгал в темноте тяжело раненным зверем, едва передыхал и снова, скрючившись, конвульсивно одолевал метра три, а то и больше. Загнанный, я очутился в плотном окружении сосен, на одной из которых и пел глухарь.
Он где-то вверху рядом, но я не вижу его!
Чтобы изменить угол обзора, я медленно присел и, подобно гюрзе, стал тягуче покачиваться из стороны в сторону. И обмер: в крошечном прогале кроны вдруг обнаружилось шевелящееся в такт песне черное продолговатое пятно! Самого глухаря и его головы на темном фоне хвои не было видно, в просвете торчала лишь дудка его шеи, горло которой исторгало боевые кличи, просьбы и позывы любви. Шевельнись — и глухарь меня увидит, улетит!
Ружье враз потяжелело. И вот когда горло птицы, захлебываясь от учащающихся щелчков, напряглось из последних сил в самом страстном из всех любовном шепоте, я нажал на крючок...
* * *
Выстрел расколол и окружающий мир, и время надвое. Огонь из ствола, треск сучьев и глухой, тяжелый удар о торфяник забухавшей крылами птицы бросили меня на последний и уже ненужный подскок. На всякий случай я ухватился за маховые перья крыла, по которому пошла предсмертная дрожь. Все! Вкусный запах дымного пороха — от него пахнуло далекими охотничьими временами — лишь усилил радость удачи, о которой так долго мечтал. А когда она пригасла, как уголек, стрельнувший от костра, я снова наклонился к глухарю и не узнал его. Еще минуту назад это был совершеннейший и цельный музыкальный инструмент для исполнения одной-единственной песни, а теперь он лежал как бы по частям, небрежно сваленным в кучу: отдельно — веник хвоста, отдельно — литые, с белыми подмышками — крылья, отдельно — взъерошенная, будто вывернутый рукав полушубка, шея и нелепо заломленная голова. Клюв ее скорбно сомкнут, а из него непроглоченной клюквинкой высочилась капелька крови. Я приподнял эту краснобровую голову за крючковатый клюв, поправил всклокоченную, как у хмельного дьячка, бородку и холодные пальцы, утонув в пере, вдруг ощутили тепло — глухарь был еще горячим.
По пути к избушке, в сосновом островке, заметил еще двух глухарей, расхаживающих между деревьями. Изредка они как-то странно поскрипывали.
* * *
— Это были молодые — пробуют голос, — без всякого сомнения определил Никита, когда мы наконец встретились в избушке и обменялись впечатлениями об охоте.
— Стреўлил под песню, в шею? — не без интереса спросил Никита, грубовато подняв за голову моего глухаря — для оценки веса.
— Да, под точение, — уточнил я, понимая суть вопроса.
Из своего рюкзака Никита, как капусту, вытряхнул двух глухарей — одного из них пугающе большого: его голова едва вмещалась в ладонь.
— Токовик? — не сдержавшись, ахнул я, зная, что токовика — самого сильного и старого солиста, а заодно и дирижера свадебного концерта — рачительные охотники не стреляют во избежание распада тока на более мелкие.
— Тут все токовики — и они, и мы, — уклончиво ответил Никита. — Давай-ка варить похлебку. И сматываем удочки. Делать тут больше нечего, токо время угробим.
* * *
Вернулись мы к вечеру. Снова у меня приподнято настроение. Теперь наскоро перекусить и в гости по адресу, который я не хотел афишировать.
Ужина накоротке, однако, не получилось. Никита оскубил и опалил самого крупного глухаря и теперь рубил во дворе на куски для жаркого. Я вызвался помочь его жене Вере почистить картошку.
— Почисть, почисть. От наших мужиков такого не дождешься.
С Верой я любил беседовать о ее детях, но сегодня я не хотел говорить ни о чем другом, кроме похода в Чуул. Я говорил-токовал, не отрывая глаз от очисток картофеля, а когда взглянул на Веру, то понял, что давно следовало прервать дифирамбы ее мужу. Лицо Веры стало еще более строгим, дульца ноздрей упрямо вздернутого носа очертились резче обычного и, казалось, вот-вот начнут метать горынычев огонь.
— Ты все сказал? — спросила она и, не дожидаясь ответа, предложила: — А теперь послушай мою песню. Я тебе кое-что открою — и про Никиту, и про его росомаху-пакостницу. Не хотела тебе про то рассказывать, да шибко красивым ты своего дружка разрисовал. Когда-то и мне он таким казался. Даром что люди намекали, мол, не один он там, в лесу, бедует. А я все не верила, по себе судила. А тут, в прошлую весну, еще до распутицы, подвернулся случай. Заехал знакомый шофер со своим родичем. Едем, говорит, к твоему в Чуул за дровами. Может, что передашь, мы подождем. Я по-быстрому собрала рюкзачок, а саму будто кто надоумил: съезди, проверь. Была у меня на подозрении одна тихоня — в заготзерно бухгалтер. Рябина одинокая. Про нее и были намеки. У них там в хозяйстве лошадь с санями имелась — для подсобных работ. Видела, как эта фуфыря по райцентру раскатывала...
Иду, значит, к машине и говорю: «Я, мужики, с вами, разговор у меня с мужем есть». Те переглянулись, пожали плечами: «Садись, кабина большая». Едем, а меня трясет — не то от рытвин, не то от сумбура в голове. По разговорам поняла — до избушки километра два осталось. Скорее бы! Хуже пытки, чем неизвестность, нету. А тут мужики у своротка, как назло, машину заглушили и говорят: «Посиди, Вера, а мы дорогу проверим. Что-то засомневались: по левой или правой ехать».
Сижу, а их нет и нет. Дошло: да это ж они меня дурачат! Мужики по левой пошли — хитрили, а я по правой кинулась. По ней и санный след припорошенный. Бегу — надо же хитрецов опередить! Кто бы со стороны увидел, сказал бы: «Чумная, на пожар бежит». А я и была чумной. Сердце колотится — вот-вот выпрыгнет или разорвется. Тут дымком напахнуло, вижу — избушка и Воронок заготзерновский в санях. Потемнело в глазах, вся жизнь будто опрокинулась. Правду люди говорили: тут подколодная! Господи, дай сил. Хотела внезапно в избу влететь, да кобель залаял — моего спугнул. Вышел в майке, глаза трет. А я мимо — в избу. Вот она — росомаха кудлатая, с настила ноги свои кривые спустила — слазит. У меня ноги эти поганые до самой смерти будут стоять перед глазами. Мне бы надо кипятком с плиты их ошпарить, а я, дура, на своего, он следом зашел, накинулась. Хлещу его по морде и не вижу, как та оделась и — к дверям. Нет, подруга, без моего напутья не уйдешь. Хватаю что попадется — и в нее. Освежила автолом шубу из канистры, а тут подвернулся топор. Я б ей башку расколола, да промахнулась — топор об косяк задел, а ей только по щеке чиркнуло. «Ты что же, — кричу муженьку, — свою росомаху не защищаешь?» — и на него замахиваюсь. Перехватил он топор, что-то бормочет, а та, подлюка, кровь ладонью вытирает да еще и улыбается. И этого я не забуду.
В это время вошел Никита с огромной сковородой в руках, и Вера, задыхаясь, прокричала: «А тебя, изменщик, не прощу. Буду помирать, лучше не проси прощения!»
Никита еще больше ссутулился, поставил на горячую плиту сковороду с мясом и молча вышел во двор. Вера проводила его невидящими, полными слез и страдания, глазами и продолжила причитать:
— Все светлое, всю жизнь мне испоганил. Дом, и тот опостылел. Скорее бы детей поднять и — в разные стороны. А я-то, дура, все его огораживала, во всем ему потакала. А он (плачет) глухарем оказался. Вот и верь вам после этого...
Что я мог сказать за всех, за себя и Никиту?
— Вера, поверьте, ему тоже тяжело. Он мне ничего не рассказывал, но я же вижу — что-то его сильно гнетет. Да вы сами посмотрите, — я указал на окно, из которого было видно, как Никита, сидя в углу двора на измочаленной чурке, на которой рубили птицу, неуклюже склонился, обнимая Дружка. Его голова и плечи содрогались — то ли от рвущегося лизнуть в лицо Дружка, то ли... последнее мне было трудно даже представить.
— Два кобеля, чего там смотреть, — сказала Вера, но уже без недавней решимости и злости.
— Не мне вас судить, вы прожили больше, — сказал я, — и все же, по-моему, пришло время простить грехи. А мне, — я задумался, — их лучше не делать.
С этими словами я выставил на стол коньяк, предназначенный совсем для других целей.
* * *
Наутро, проснувшись, я долго перебирал в памяти странный сон. Будто с другом Петром приехали в Чуул. А там Никита — егерь глухариного заповедника «Подслух». Он вывел нас к току и, как вчера, подтолкнул — идите. И мы разошлись, запрыгали в темноте на колдовские щелканья и точения. Их было много, и мы терялись — куда идти? Небо светлело, и глухари обозначились четко, как тот, которого я видел на маковке сосны. Все они кланялись на восток и пытались клювами вытащить из-за горизонта солнце.
В охотничьих снах у меня почему-то не стреляет ружьё. Жму на курок, а выстрела нет, или, бывало, дробь осыпается под ногами. А тут у меня и ружья не было — его забрал Никита, погрозив пальцем. Так, без ружей, мы и охотились — за песней.
Хорошо бы стать этому сну вещим...